Искусство неподдельно
— Толстой говорил о том, что цель искусства есть объединение людей в одном чувстве. Возникает ли в процессе работы осознание такой цели? Я говорю не о воплощении замысла, а именно об осознании писателем конечной цели искусства?
—У писателя всегда есть цель, но пути к ней не близки и не просты. Произведение рождается — по мере этого и достигается цель. Ни один уважающий себя автор не может никогда сказать: моя цель будет достигнута тогда-то или она достигнута! Настоящий поэт, по-моему, не может ставить перед собой математически точно обозначенной цели, он в подчинении тех и образов и настроений, которые к нему приходят в процессе работы. «О чем ты хочешь писать?» — спросили однажды Абуталиба. Старый поэт ответил: «Откуда же может знать охотник, отправляясь на охоту, зайца он встретит, волка, медведя или красную лису? Разве известно бойцу, идущему в атаку, какой он подвиг совершит?»
Нет абстрактной, вне живой плоти литературного произведения цели… Она, как постоянно тревожные сигналы, посылаемые издалека, возбуждает сознание художника. Сигналы посылает народ. События, случившиеся с писателем, с его народом, история человечества и общее состояние человеческой цивилизации на сегодняшний день в совокупности определяют движение его творчества. Поэзия должна возникать в такт с чувствами, зародившимися в душе после великих событий или потрясений. Она неотделима от больших сейсмических колебаний. Она никогда не возникает из мелочей.
Кто-то из литературоведов, говоря о «Хаджи-Мурате», очень сильно «нажимал» на исходный образ-сравнение, придавая особое значение рассказу Толстого о кусте татарника. Получилось так, что из этого зерна выросло и все произведение. Нет, для Толстого это был один только образ. Он долго и упорно размышлял о судьбе горского народа, вживался в его психологию. И главная цель «Хаджи-Мурата» определилась не вдруг. В начале работы Толстой писал брату о Хаджи-Мурате: «Храбрый джигит, но совершил подлость». Если бы писатель остался только на такой точке зрения, он не создал бы величайшего произведения, направленного против войны, жестокости, насилия. Чтобы «заклеймить» войну, Толстому довольно было бы выступить с памфлетом. Раскрыть психологию вовлеченных в жестокость людей оказалось возможным только в эпопее «Хаджи-Мурат».
Цель искусства как будто невидима и неосязаема, зато результаты оказываются всякий раз очень ощутимые. Трактат, статья, памфлет, учебник достигают намеченного гораздо энергичнее, чем это происходит в художественном творчестве, гораздо прямее, но эффект получается совершенно иной.
Как бы ни был богат талант поэта, он не существует как поэт, если не думает о большом. Мысли об общем облагораживают любого человека. Недаром говорят: и маленькие поэты видят большие сны. В искусство надо приходить с добрыми чувствами, чтобы пробудить в ответ такие же добрые чувства. Настоящий поэт всегда внутренне осознает, хорошо или плохо то, что он в эту минуту делает, доставит ли его строка людям радость или же огорчение, красива она или безобразна, высокая ли это правда или нет. Он понимает, чем озарят его стихи других людей. В этой самоосознанности творческого настроения художника заложена всякий раз крупица той великой цели искусства, о которой говорит Толстой. Она существует, присутствует, входит в сам душевный лад поэта.
— Вы сказали о «сигналах», которые посылает жизнь, народ. Они побуждают сознание художника к движению. После того, как они «приняты», он творит, подчиняясь воле таланта? Руководствуясь ощущаемым им «законом красоты»?
— В определенном смысле художник — законодатель, творящий вне закона. Если он чего-то стоит, он сам пишет свою художественную «конституцию». Он творит по законам тех чувств и тех изобразительных средств, которыми располагает. И естественно, что по законам жизни, которые я не могу отделить от «законов красоты». Писатель должен быть орлом, который парит в вышине и оттуда зорко, до тонкостей все видит. Трасса его воздушного пути определяется мощью его крыльев. Творчество — это полет.
— Возможно ли планирование такого полета?
— Меня всегда удивляет, когда издательства или редакции интересуются моими творческими планами. И я затрудняюсь с ответом. Да, и как можно планировать любовь, ненависть, веселье, скуку, радость, смех, слезы, мысли, чувства!
Многие строки рождаются именно «на лету». Поймать образ, мысль — вот что доставляет радость. Музыка жизни рождает музыку мысли. А мысль дает музыку стиху. У поэта может быть мечта: закончить к сроку работу, которую начал. Но такой «план», естественно, поминутно разрушается. Приходят новые чувства, события. Просят «уступить место» прежним… События еще можно как-то предвидеть, чувства запланировать немыслимо.
Писатель приходит в мир, чтобы сказать свое слово. И слову этому — свой час. Преждевременное или запоздалое слово — результат нечуткости, результат вымученного вдохновения. Истинное же вдохновение приходит, как вдох и выдох, без принуждения, в тот срок, когда ему быть.
— Истинное вдохновение… Как его отличить от мнимого? Когда читаешь стихи некоторых поэтов, то чувствуешь, что есть слова, высказанные от души, а есть произведенные на свет искусственным усилием. Баратынский говорил о раздражении, которое напоминает вдохновение. Где же все-таки граница?
— Мнимое вдохновение — это самогипноз, самовнушение, к которому прибегают иные поэты. Такой поэт напоминает мне мусульманина, неистовствующего при чтении Корана, хотя он ни словечка не знает по-арабски. Происходит какая-то механизация поэтического организма. Включил мотор — машина поехала. Надо двигаться не на автомобиле, а на арбе вдохновения — медленно и достойно. Такая арба обгонит любую «Волгу», у которой от частых перегрузок мотор то и дело выходит из строя. Впрочем, не в скоростях тут суть, а в результатах. Что написано, на какой срок? Долголетие, качество художественного создания — вот что важно, прежде всего. Кинжал носят всю жизнь, хотя нужен он, может быть, на один час; стихи, написанные за час, бывают нужны всю жизнь… Правда, иную подделку отличишь как-то и не сразу. У наших златокузнецов есть инструмент — казаб, при помощи которого они безошибочно определяют золото. Эстетическое чутье народа — такой казаб.
Никакая хитрость в искусстве не удается. Не надо только поддаваться обиде, если реакция читателей для тебя неожиданна и нежелательна. В моей практике бывали такие случаи. Читаешь стихотворение в Москве — одно впечатление у слушателей, а в ауле — другое. Думаешь, сомневаешься, переживаешь. Но в конце видишь: чего-то не дотянул. И в столице, и в горах Кавказа произведение должно жить одной и той же полноценной художественной жизнью.
Хорошо, если бы критика наша почаще обращалась к помощи казаба. Меньше было бы завышенных оценок, дутых репутаций. Как безошибочно и нелицеприятно владел «казабом» Белинский! Как чутко мог он разграничивать подлинное и мнимое, поднимать на щит искусство высоких мыслей и подлинных чувств!
— История искусства, да и современная практика показывают, что в творчестве поэта могут преобладать то рациональное, то эмоциональное, мысль или чувство. Бывает так, что борьба между этими двумя началами обнаруживается даже в творчестве одного писателя. Какому из них лично вы отдаете предпочтение?
— Вопрос не совсем точен. Эмоциональное и рациональное не разделены, они слиты в искусстве.
Если говорить о великих, о Шекспире например, то взаимопроникновение рационального и чувственного у него действительно полнейшее.
Тем-то и отличается творчество истинного поэта от «публициста». Второй творит чисто логически, его стихи — это голые факты, система сведений.
Шекспир и Пушкин с равной силой владели двумя струнами человеческой природы — чувством и мыслью. Чем больше мыслей в произведении, тем более страстно они должны быть высказаны. Рациональное надо передавать особенно горячо. Эмоциональное у Шекспира достигает такой уплотненности, что из него как бы сама собой выступает мысль. Рациональное мерцает в чувственном, проступает в образе. Но такая полнота может быть достигнута в гениальном, гармоничном искусстве.
Разум поэзии слабеет, не получая поддержки чувства, и наоборот. Однако голая логика, как и голое чувство немыслимы в искусстве — так же, как их механическая связь. Нужен синтез! Однако если говорить о собственной склонности… Я бы отдал пальму первенства — разуму.
В ранний период творчества, в период «детства» поэта, сердце скучает по сердцу, во времена возмужания— разум тоскует по разуму.
Для меня в творчестве самое главное выделить, найти «рациональное зерно». Если оно есть — стихотворение состоялось. Эмоциональная поэзия часто бывает пустотелой. Подготавливая сейчас к выходу в свет трехтомник избранных произведений на русском языке, я обнаруживаю такие строки. Чаще всего они бывают именно «чисто эмоциональными».
Кстати, форма стихотворения бывает нередко для поэта и свидетельством внутренней ценности найденного и, одновременно, как говорится, «ключиком» к творческому поиску. Трудность овладения формой — трудность построения содержания, воплощения (и для самого себя) намечающейся идеи, мысли. И, думаю, критики нередко ошибаются, объясняя поэтическое открытие властью традиции. Традиция сказывается в творчестве гораздо более сложно, тонко, ненавязчиво. Есть момент, когда границу художественного опыта прошлого незаметно переходишь — в поисках нового. Сохраняя старое в себе, идешь к новому.
Говорили о том, что я пришел к жанру «восьмистиший», следуя горской поэтической традиции. Мне трудно с этим согласиться. Я начал писать восьмистишия, потому что в них мне тогда удобно было высказаться. И «заготовки» на большие вещи нередко находили свое полное и законченное воплощение в этом коротком жанре. Сейчас я пишу новую книгу «одного размера», которая будет состоять из двадцатичетырехстрочных стихотворений.
— Сейчас часто говорят, что мысль — главная опора поэзии. Но не обескровится ли таким образом поэзия? Не впадаем мы тут в крайность?
— Все зависит от того, как мысль выражена. Никогда нельзя снимать вопроса о качестве художественной мысли, ее богатстве. Мысль полноценна, она живет поэтической жизнью, если питается соками многих жизненных наблюдений. В этом случае любая крайность перестает быть крайностью. Об этом прекрасно сказал Шекспир устами своего меланхолика Жака из комедии «Как вам что понравится»:
«Моя меланхолия — вовсе не меланхолия ученого, у которого это настроение не что иное, как соревнование; и не меланхолия музыканта, у которого она — вдохновение; и не придворного, у которого она — надменность; и не воина, у которого она — честолюбие; и не законоведа, у которого она — политическая хитрость; и не дамы, у которой она — жеманность; и не любовника, у которого она — все это, вместе взятое; но у меня моя собственная меланхолия, составленная из многих элементов, извлекаемая из многих предметов, а в сущности — результат размышлений, вынесенных из моих странствий, погружаясь в которые я испытываю самую юмористическую грусть».
Увы, в поэзии есть идеи, только имеющие вид идей. Помню, когда я начинал учиться в Литературном институте, некоторые поэты складывали такие стихи, что создавалось впечатление, будто бы двадцать человек думают одной головой. Мысль нивелировалась. Да ее и не было!
Как ни комбинируй такие «мысли» с «чувствами» того же сорта — ничего доброго не выйдет. Состав будет искусственным. Естественный синтез рационального и эмоционального не вырабатывается по каким-либо рецептам.
Именно талант дает непосредственное и единственное проявление мысли и чувству, дает им художественное движение. Вне этой непосредственности искусства не существует. Сегодня я читаю: «Сердце, сердце, грозным строем встали беды пред тобой. Ободрись и встреть их грудью — и ударим на врагов. Победишь — своей победы на показ не выставляй. Победят — не огорчайся, запершись в дому — не плачь. В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй. Познавай тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт».
Эти строки я поставил бы эпиграфом к нашему времени. А когда и кем они созданы? В IV веке до нашей эры, греком Архилохом. Профессор Радциг в годы студенчества, когда мы были легкомысленными, призывал нас к освоению древнегреческой культуры. Сегодня многие из нас мечтают о таких строках. Через хребты веков доходит до нас голос поэта, но ощущаешь его как живую речь твоего современника. Двадцать лет назад я читал это стихотворение и говорил: замечательно написано. Сегодня я утверждаю: отлично сказано!
Попробуйте-ка оторвать тут «рацио» от «эмоцио»!
— Не в том ли состоит одна из причин жизненности этого стихотворения, что оно написано на так называемую «вечную тему»?
— Вечных тем в абсолютном значении этого слова нет. Есть поэзия и непоэзия.
— Помнится, однако, в свое время Вы говорили о незыблемости вечных традиций искусства. Могло даже сложиться впечатление, что Вы завзятый «традиционалист». Своим творчеством Вы как будто подкрепляли это убеждение. Приходят на память такие, например, стихи — «Ты перед нами, время, не гордись», «Утекает детство, как вода». Или это:
"То, что проходит, тем мы не владеем, Лишь нынешнее нам принадлежит…"
Что же делает «традиционные» темы и даже «традиционные поэтические чувства» столь близкими нам в лучших стихах современников?
— Конечно, сегодня существует новое поэтическое решение таких тем. Но это происходит непроизвольно, без самозадания. Есть у меня один товарищ — аварский поэт. Не так давно вышла в свет книга его стихов. Свой сборник он поделил на разделы, как комнаты в квартире: политические стихи, хозяйственные стихи, лирические и прочие. Я не понимаю и не признаю такого искусственного членения. Это формализм своего рода. Говорят, одному горцу, ходившему в носках, так как он боялся запачкать сапоги, пришлось встать на голову в самой гуще грязи. Такова судьба и тех писателей, которые, стремясь к мгновенному эффекту, хватаются за темы, как за моду. Все их творчество прикреплено к листкам календаря. В январе они пишут стихи о мае, а в мае готовятся к Новому году. Иногда кажется, что не творчеством они занимаются, а организуют сказки ради приза; ради того, чтобы на один день шея коня была украшена платком, они до крови месят бока своему Пегасу…
Маршак сказал в одной из своих эпиграмм:
Ты старомоден. Вот расплата
За то, что в моде был когда-то.
В жизни, конечно, постоянно происходят новые события, но художнику они нужны как материал для философского обобщения. Тут-то и может родиться стихотворение на что ни на есть «вечную тему».
Время состоит из часов и минут, свидетелем которых выступает поэт. Он должен закрепить миг, прочувствовать его глубину. Он должен уметь остановить мгновение, как горец коня на скаку.
Если ты поэт, ты должен ощущать каждый свой день, как частицу вечности, ты должен обогатить время собой. Ты можешь раздвинуть рамки времени своей художественной проницательностью; не раздувать малое до объемов великого, но понять обыденное как вечное. И не литавры нужны здесь, не громкие удары в барабан, не треньканье на пандуре, а зоркость, чуткость, совестливость перед поколениями, которые придут завтра. Тот, кто не думает о жизни, о смерти, не напишет хороших стихов. Есть поэты — дети дня, а не времени. Их строки забыты. Но зато в нашей памяти будут жить «30 октября» Пушкина, волнующие альбомные стихи Лермонтова. Классики подают нам пример.
Вообще же в прошлом я подчеркивал особое значение традиций в тот момент, когда на них явно «покушались», обнаруживая в привязанности поэта к старым мелодиям чуть ли не какой-то его тайный порок.
Для меня нет «традиционалистов» или «новаторов». Когда я писал «то, что проходит, тем не владеем», я чувствовал горечь особую, утрату своего времени. Судьба моя как поэта сложилась поначалу нескладно. Тут и моя вина, но и не только моя. До учебы в Литинституте, я был знаком только со стихами однолинейными, газетными.
Из поэтов истинных я ближе всех знал Маяковского. Но и то: прежде всего, мне был открыт «горлан-главарь», и лишь позже другой Маяковский — не менее великий и не менее дорогой мне поэт. Меня все время поддерживали под локоток — похваливали за тему, а о мастерстве, о глубине поэтической мысли речи не шло. Если ребенка водят все время на помочах, самостоятельно ходить он научится с задержкой. Мне порой не давали смело искать себя — и время моей зрелости как будто отодвигалось. Нарушалось важное правило профессиональней выучки. В профессии землепашца и мастерстве джигита старшие так не ведут себя. Отец-крестьянин учит сына пахать землю с детских лет, доверяя ему лемех. Мой отец учил меня самого садиться на горячего коня; пусть несколько раз я падал на каменистую землю, зашибался, зато вскоре совершенно овладел верховой ездой. Искусству жить и созидать старшие должны обучать младших, следуя принципу: «Пусть у храброго отца не родится робкий сын, ибо должен будет он отомстить врагам отца».
Жизнь поэта — его творчество. Сокращается срок ученичества — увеличивается период зрелости. Но как плохо, когда годы зрелости сокращаются искусственно.
Я остро ощущал, что большой кусок моей жизни зазря «вынут», просто «украден» и что не отыщешь виновных, и никто из них никогда и никому не будет «подсуден». Вот психологический первотолчок, следствием которого и явилось стихотворение «То, что проходит…». Могло ли быть оно создано сто лет назад?
— Вы не раз с похвалой отзывались о «зрелой поэзии», о «взрослых поэтах». Не могли бы вы подробнее остановиться на этом? Обозначить, так сказать, собирательные черты «взрослой» и «невзрослой» поэзии?
— Говорят, что до рождения мира поэту было сто лет. Вот оценка возраста настоящего художника.
Что значит взрослый? Вглядитесь в жизнь. Быть взрослым — значит осознавать себя серьезным, самостоятельным человеком и не стремиться чувствовать себя преждевременно великим. В возрасте бычка не пристало держаться за сосцы матери. Быку не идет взбрыкивать, как теленку, и, ошалев, кататься по зеленой траве. Поэту не к лицу разыгрывать наивного человека. «Наивность» в творчестве нередко является имитацией некоей «искренности». Но что же это за искренность? Поэт остается наедине со своими дурашливыми выходками. И что получается? Занимаясь, «вполне искренне», самолюбованием, он отгораживается от мира, его больших радостей, его болей и скорбей. Он не желает знать, да порой уже и не может знать, что происходит вокруг него. У невзрослого поэта нет мужества (а часто и таланта), чтобы сказать свое веское слово, обращенное к людям. Поэтому он предпочитает лить воду в переполненный кувшин, кричать «браво», когда кто-нибудь ударит в ладоши. Его восторг и его печали — это искусственный восторг и искусственная печаль, и даже о любви он пишет по канонам и шаблонам.
Много у нас поэтов, которых можно рассадить по классам как учеников. Очень уж они походят друг на друга. Где же свое, незаемное?.. Это ученики, которые хотят получить диплом без образования. А ведь прежде чем завоевать какие-то новые позиции в искусстве, надо самому определиться. Сперва надо быть тем, что ты есть. И не заниматься канатоходством, отвешивая поклоны направо и налево, следуя движениям палки, которую акробату положено держать в руках.
Взрослый поэт сравним только с самим собой.
Твардовский — с Твардовским, Маршак — с Маршаком, Светлов — со Светловым.
Такой писатель, как дерево. Он, как дерево, раскинул корни в толще земли, а взору открыта только крона. Смотрите, рвут дерево ветры, жгут морозы, грохочут землетрясения… А оно стоит. Живо оно! Конечно, я говорю о крепких породах. Жиденькие деревья будут выхвачены с корнем вихрем с Каспия. Но гиганты… Им грозит лишь одна опасность, одна болезнь… Гибель несет только червь, пробравшийся внутрь червь, выедающий сердцевину. Что это за червь? Это измена писателя самому себе. Это игра вместо искусства. Это имитация самого себя. Но верблюда не скроешь в соломе и никогда не утаишь истины — искусство неподдельно.
Взрослость не вторичное, а коренное свойство поэзии. Недаром горцы все качества человека, его храбрость, силу, даже походку и взгляд, рукопожатие, определяют одним словом: мужчина. Надо быть мужчиной в литературе. Надо уметь отстаивать свою зрелость. Писатель не может быть в каком-то «нейтральном», «среднем», «отрешенном» состоянии.
У взрослого поэта его талант и он сам идут порознь. Талант в одном ауле, он в другом. Хозяин талант, как осла, погоняет: скорей!.. скорей!.. А мысль и мужество сзади ковыляют. Но такой осел много лавровых венков не заработает. Слишком уж спешит!
Торопливость — это на самом деле состояние спокойного сна души поэта и верный показатель отсутствия глубоких душевных волнений. Торопливы те, кто не сомневается в себе, в своей правоте. Торопливый поэт доволен собой, самоуверен и категоричен. А категоричность всегда берется взаймы у других. Нажитое собственным умом расходуется вдумчивее. Торопливость — это мизерное количество собственного труда, затраченного на каждую «художественную единицу продукции».
Это не значит, конечно, что поэт должен терять решительность. Я не сторонник «индийской» медлительности, с которой, начав дело, ничего не завершишь. Зрелый, взрослый поэт вооружается, чтобы стрелять. Дайте ему срок. (Но не назначайте дня.) И он подарит миру слово, которое, как говорят горцы, стоит коня с седлом.
— Помните, в свое время вы говорили об афоризмах. О том, что отдельно эти «словесные формулы», изъятые из литературного контекста, вы не приемлете. Это вы относили в основном к так называемым сборникам «мудрых мыслей». Считаете ли вы уместным присутствие афоризмов в поэзии?
— Если писатель специально думает над тем, чтобы сделать свою речь афористической, — он не писатель. Писатель не должен замечать, что он «говорит» афоризмами или тем более вымучивает их. Трудно полюбить поэта, который строит свои стихи на каком-нибудь одном афоризме или яркой пословице. Мысли и чувства должны вести за собой афоризмы, а не наоборот. Да и вообще: кому дано право определять «крылатое» это слово или же нет? Перелистывая сборники «мудрых мыслей», я замечал, что туда включались и мои фразы. Но никак не мог понять, почему предпочитались именно они, эти, а не другие. При переиздании книг одни строки сменялись другими. В медицине такое занятие называется препарацией организма…
— В печати сейчас энергично дебатируется вопрос о соотношении национального и интернационального в искусстве, о национальном характере. Не могли бы вы вкратце высказать об этом свою точку зрения?
— Писателя делает значительным не принадлежность к какой либо нации, чьи черты он сумел особым образом передать, а его идеи, талант, вдохновение, мастерство. Художник не тот, кто сгущает национальные краски, подчеркивает особенное и преподносит переперченное острое блюдо под видом национально-самобытного искусства. Огонь поэзии горит там, где национальное становится общечеловеческим. Разве Ибсена сделали великим какие-либо особые черты его народа? Или Омара Хайяма?
Национальное дарит художнику большую радость творчества, националистическое порождает в нем духовную узость, скупость, неуважение к другим. Национальное как бы распахивает широкие ворота: «Мы здесь, будь нашим вечным гостем…» А националистическое грозит кулачком: «Мы здесь, но не тронь нас, а то…» Большой художник не может быть националистом.
Чингиз Айтматов пишет и по-русски, и по-киргизски, но творчество его глубоко национально. Он не подчеркивает красным карандашом: это наше, только наше…
Творчество Айтматова — огромное явление, революция в восточной прозе. У Айтматова есть понимание сущности мирового искусства, и сам он подарил миру слово, сказанное по-своему, по-киргизски. Он передал народный дух, перенес на свои страницы характеры героев в их общечеловеческой сущности.
Он не сгущает «особенное». Он говорит о человеке.
Ужасно, когда в театре начинают играть пьесу из «национального быта», и актеры усиленно подчеркивают кавказский или другой акцент. Режиссер видит в этом примету национального. Тому, кто ставит Шекспира, не приходит мысль играть его героев с английским акцентом. Важна душа человека, а не аранжировка и оформление с привкусом экзотики.
В Бельгии встретил одного поэта. Он говорил о себе: я не англичанин, не американец, я принадлежу всей планете. Безразличие к своему народу иссушает душу поэта. Великую русскую литературу создала боль за Россию. Горец, потерявший папаху, — не горец.
Мы, писатели народов нашего Союза, — в неоплатном долгу перед двумя матерями. Одна мать та, которая родила и люльку качала, вторая — грудь дала, вывела на дорогу жизни. Первая — родная, вторая — молочная. Первая — мой дорогой Дагестан, где я родился, узнал родную речь, песню, попробовал первый кусок хлеба. Травы и воды родных гор врачевали мои болезни, мои раны. Все это вошло в плоть и кровь, вошло в сознание навсегда.
Вторая мать – это Россия, которая вырастила и воспитала меня. Дала мне крылья. Шире распахнула мне дверь в поэзию. Ее ласку и ее любовь я чувствую всегда.
Перед обеими матерями в долгу я и мои стихи, и Махмуд и Пушкин — оба смотрят со стен моей сакли. Между страницами тома Блока увял не один цветок с аварских лугов.
Из кривого дерева тела моего
Вы кумуз сделайте, горцы мои.
Две струны наденьте, две моей любви
К горам родным и миру всему.
Из сердца моего, из тревог моих
Два бокала сделайте, друзья мои.
Один за Дагестан, другой за весь мир.
Чокаясь, один за другим выпейте до дна.
Беседу вел Л. АНТОПОЛЬСКИЙ
На главную страницу | |||